Вы не вошли.
Страницы: 1
Вот нашла любопытную статью О.А. Седаковой.
Копирую без купюр
"Эта статья была опубликована в центральной шведской газете по случаю презентации в Швеции книги выдающегося богослова, писателя и поэта Ольги Александровны Седаковой. Успех книги превзошел все ожидания издателей, а автора чествовали в стокгольмском Театре импровизаций, на котором шведские поэты и актеры читали стихи из сборника.
О поэзии в наши дни чаще всего говорят в связи с языком – или даже с Языком, представляя поэзию как служение Языку (как это делал У. Оден — и вслед за ним И. Бродский). Это справедливо, но, по меньшей мере, односторонне. Есть другая составная поэзии – условно говоря, музыкальная – и она борется с языком
В миг, когда дыханьем сплава
В слово сплочены слова
(Б.Пастернак).
Ольга Седакова
Иначе говоря, слова в стихотворении соединяются совсем не по языковым законам – по сонорным, ритмическим, композиционным, и происходит это под действием той силы, которую старые поэты называли Музой, или вдохновением. В этих неожиданных соединениях отдельное слово приобретает другой смысловой вес (или, наоборот, другую легкость), другую отчетливость (или, наоборот, другую смутность), чем в обыденной речи или в словаре, так что оно может оказаться обыкновенному носителю языка просто «непонятным».
Философ и переводчик Ф. Гельдерлина на французский Ф. Федье удачно назвал то, что происходит со словом в стихе, «виражом»: внутри слова появляется некий смысловой вираж, поворот, скачок. Поэзия, таким образом, если и служит языку, то именно тем, что ему сопротивляется, пытаясь именовать то, чего язык назвать не смог и, вероятно, не может – именно потому, что одним словарным словом это не именуется.
Но стоит подумать и о том, что мы имеем в виду, когда говорим о языке.
Язык – человеческий, словесный язык – воспринимается теперь как «система знаков». То, что было некогда революционной идеей Ф. де Соссюра, что разрабатывал Р. Якобсон и русские формалисты и семиотики, перешло в общее пользование, в школьные учебники, естественно утратив при этом свою сложность и остроту.
Язык уже машинально понимается как некоторая сложная система условных знаков, которую можно перевести в другие системы других знаков и создавать по его образу новые искусственные «языки». Языком в расширительном смысле стали называть все искусственные системы символов. Таким образом «первый» человеческий язык становится только одним из возможных «языков».
В нынешней планетарной, мультилингвистической ситуации его явно вытесняют другие системы обозначений. Они оказываются «эффективнее». Так, например, иконические значки в международном аэропорту: они понятны всем и легко «читаются» (при этом, не озвучиваясь: у этих новых иероглифов нет своего звука).
Другая особенность новейших разговоров о языке и словесности – предпочтение темы письма. О литературе говорят как о текстах, о манере автора как о письме. Письмо — изобретение, как известно, человеческое, у него есть история. В природе никто, кроме человека, не пишет (хотя мистик или поэт, как Гете или Велемир Хлебников, может «читать» весь мир как некую Книгу, в которую всё вносит свои «записи»).
И вот, в силу этой сосредоточенности на письме и тексте, на знаковой (то есть условной и интеллектуальной) природе слова, человеческий язык оказывается полностью вписан в пространство «культуры».
Сама же культура понимается тоже все более и более «семиотически», как исключительно социальная, условная, искусственно организованная система, герметически отделенная от «природы» и «органики». Такое представление о культуре и провоцирует контркультурные настроения.
Мне хотелось бы напомнить о возможности совсем другого взгляда на язык – и, соответственно, на то, что поэтическое служение языку может значить для нашей цивилизации.
Уникальность человеческого, словесного языка, по модели которого строятся искусственные языки, в том, что он принадлежит не интеллекту, а всей телесности человека. Называть искусственные системы знаков «языками» можно только метафорически: так говорят о «плече» рычага или других технических подобиях человеческих органов. В этом смысле искусственные «языки» – такие же метафоры человеческого языка.
Язык, прежде всякого письма и «системы значений», — это звучание и артикуляция. Так это было в дописьменной древности, так остается и теперь для тех, кто не знает алфавита; с этого начинает свое знакомство с языком каждая отдельная жизнь. Мы лепечем, бормочем, изображаем что-то губами, гортанью, языком задолго до того, как можем «правильно» выговорить слово – и уж тем более его записать.
Детский лепет, проницательно описанный философом и лингвистом В. Бибихиным, — парадоксальная вещь. Это еще не слово — но уже явно высказывание: нечленораздельное звуковое высказывание, стремящееся к слову. О детском лепете, о первом телесном опыте артикуляции и звучания мы еще вспомним, говоря о стихотворном смысле. Здесь корень слова, который уходит глубже поверхности «культуры» — можно сказать, в землю души, в глубину человеческой природы.
Итак, о звуке слова, о слове как звуке (об артикуляции я пока не буду говорить, хотя без нее поэзия — «мыслящий бессмертный рот», по слову О. Манельштама, — тоже непредставима). Прежде всего, звук языка — это не тот звук, с которым имеет дело музыка.
Это звук, неудержимо, фатально направленный к значению. Он неизбежно отсылает нас к чему-то еще за пределами языка. Каждый раз, когда мы не понимаем, к чему именно, — мы тревожно вслушиваемся и пытаемся догадаться: «так что же это значит?».
Я ловлю себя на том, что каждый раз, слушая речь на незнакомом мне языке, я не могу перестать пытаться понять ее, при всей абсурдности этого усилия. Мы не можем не пытаться понять звук человеческой речи. Почему-то нам очень нужно его понять – а не оставить просто звуком.
Практическое употребление языка к его звуковой стороне почти безразлично. Изумление языку как звуку остается в детском опыте. Ребенок может подолгу повторять какое-то слово: «пе-сок, пе-сок» — как будто он хочет не то сам войти в это звучание, не то его в себя вобрать.
Он чувствует: звук, именно звук слова может открыть ему что-то важное о песке, с которым он играет. Может быть, в звуках — П, С, К — и скрыт секрет этого сыпучего, сухого, блестящего вещества? (в условность имени ребенок, несомненно, не верит).
В звуке нас встречает темнота словесного языка, его непрозрачность – то есть не чистая знаковость слова. Знак должен быть совершенно прозрачен, иначе он просто теряет raison d’etre. Мы привыкли думать о языке как о всеобщем интерпретаторе: он все толкует, все объясняет, а сам по себе — как бы невидимый инструмент, вещество которого несущественно.
Но в звуке слова мы встречаемся со странной глубиной языка: здесь сам он – вещь, а не «система обозначения вещей». В практической речи нам эта темнота совершенно ни к чему, и говорящие идут по воде звучания, как посуху, совершенно в него не вникая. Вникнув, мы начинаем тонуть (что значит: становимся немного поэтами – или философами).
В художественной прозе слово уже звучит, и особенно ярко оно звучит в прозе модерна. Но какова бы ни была звуковая одаренность прозаика, когда у него что-то не ладится, он не скажет, как Пушкин:
«ко звуку звук нейдет…».
Нет, что-то другое у него не получается, не соединение звуков. У прозы, несомненно, есть свой ритм, и тот, кто пишет прозу, подчиняется этому ритму. Но это не ритм звуков, не ритм слогов, не ритм слабых и сильных доль, звуковых повторов и контрастов. Во всей своей полноте звук слова, слово как звук является только в стихе. Для этого, может быть, и существует вся машина стихотворной техники, чтобы слово звучало.
Осип Мандельштам
Можно вспомнить замечание Мандельштама из «Разговора о Данте» о том, что слово – это долгий путь, который мы проделываем во сне: сказав «солнце» — и сразу же получив смысловой результат. В руках поэта слово заставляет нас проснуться и пережить въяве, как долог путь от звука к смыслу. И как он значителен. Сам этот путь может показаться нам гораздо интереснее, чем конечный пункт назначения. Потому что — что это за конец?
Мы «поняли»: мы сличили это слово с чем-то в уме, и соединили его с какой-то вещью в мире: точнее, соединили с тем, что мы об этой вещи, о «солнце», представляем себе. А долгим путем мы пришли бы, вероятно, к другому «солнцу», не из учебника астрономии. Мы перестали бы говорить на метаязыке, в который по существу превращается бытовая речь, поскольку она оперирует не словами, а общепринятыми концептами.
Поэт может целиком отделить звук от словесной смысловой материи и сочинять исключительно «в звуках». Образцы чисто звукового письма дают в своей так называемой «зауми» русские футуристы. В «зауми» есть свое очарование, его признавал такой суровый критик искусства, как о. Павел Флоренский.
«Заумь» пробуждает нас к переживанию драгоценности речевого звука самого по себе, как в знаменитом стихе А. Крученыха (в котором, по мнению автора, больше русского, чем во всем Пушкине):
Дыр бул щыл.
«Заумь» обнаруживает, так сказать, имманентную беременность звука смыслом, его экспериментальную силу: тем, как он неизбежно провоцирует наше усилие найти значение звуков, «понять» их — как, например, хлебниковские бобэоби, вээоми, лиээй:
Бобэоби пелись губы
Вээоми пелись взоры.
Пиээо пелись брови и т.д.
Мы не можем не пытаться осмыслить эти «бессмысленные» звуковые последовательности — так же, как не можем не пытаться «прочитать» человеческое лицо. Мы как будто обречены его «разгадывать».
Стоит задуматься вот над чем: когда мы говорим: «это звучит!», «эти стихи звучат!», мы не имеем в виду удачного фонетического подбора звуков, здесь что-то другое. Китайцы, я слышала, одобряя удачный стих, говорят: «это летит!», «стих летит!» Можно сказать и так: «это блещет!» Пушкин говорит и то, и другое:
Стих каждый в повести твоей
Звучит и блещет, как червонец.
Когда мы говорим «звучит!», это значит, что слово явилось нам в ореоле какой-то особой силы, какой-то победительной динамики. Одного физического звучания для этого недостаточно. Звук языка и звук поэзии, о котором я веду речь, — не совсем физический, акустический звук. И в этом огромная разница между «заумью» и распространенной в последние годы Sound Poetry, звук которой, Sound, никаким образом не соотносится со словесным началом.
В последние десятилетия, как я уже сказала, европейская критика больше всего говорила о письме и тексте. Можно подумать, что словесность еще раз (после того, как поэты перестали петь стихи) обеззвучилась. В рэпе и в Sound Poetry мы слышим реакцию на это обеззвучивание словесности. Но реакция эта, на мой взгляд, поверхностна и слишком «физична». Я думаю, что письмо само по себе странным образом не противоположно звучанию. Вот стихи Ивана Бунина:
… на мировом погосте
Звучат лишь письмена.
Как же они звучат, если речь идет о надписях? Но ведь письмо на самом деле звучит! Когда мне приходилось идти вдоль ряда античных саркофагов в Риме, и на них были написаны слова, которые я могла прочесть: греческое приветствие ????? или латинское Salve! – они несомненно звучали в моем уме. Больше того, звучит даже то письмо, которого мы не можем прочесть, поскольку нам неизвестны правила чтения, незнаком алфавит.
Глядя на надпись, сделанную человеческой рукой — не орнамент, а надпись, — мы чувствуем какой-то скрытый, потенциальный звук этих букв, звук высказывания. Беззвучие окружает нас там, где мы встречаемся со следами дописьменной, устной культуры, от которой не осталось никаких надписей. И это тревожное ощущение: как в пустой клетке, из которой птица улетела.
И что же такое этот не совсем акустический звук, «звук» немых надписей? Я хочу — в связи с ним — обратить внимание на одно явление, о котором часто рассказывают поэты: о некоем звуке, который им является как предвестие сочинения.
Душа стесняется лирическим волненьем,
Трепещет и звучит, и ищет, как во сне,
Излиться наконец свободным проявленьем…
Это пушкинский звук вдохновения: он звучит внутри и ищет выхода наружу. У Александра Блока иначе: звук этот приходит извне, издалека:
Приближается звук. И, покорна щемящему звуку,
Молодеет душа…
Я думаю, нелепо было бы предполагать, что поэты переживают какую-то слуховую галлюцинацию перед тем, как начинают писать. Это тот самый, другой, не совсем акустический звук (разные поэты говорят о свисте, звоне, гуле ветра, «сигнальных звоночках»). И если мы попробуем его определить, я бы сказала так: это будущий смысл вещи, который мы узнаем, как своего рода звук.
Поль Валери определял поэзию как «членораздельное выражение того, что нечленораздельно выражают слезы, возгласы и т.д.» Словесная вещь выходит из некоего «звука» — высказывания, но при этом еще не слова, как мы говорили в связи с детским лепетом, — и оставляет по себе в уме тоже нечто вроде этого звука, некую нечленоразельную «смысловую сумму».
Мы говорили о том, звук стремится к значению. Но можно сказать и так: он содержит в себе некую начальную точку значения – его зародыш, как это описано в строфах Арсения Тарковского:
Слово только оболочка,
Пленка, звук пустой, но в нем
Бьется розовая точка,
Странным светится огнем…
В слове, в «звуке пустом» содержится будущее. В оболочке звука заключен зачаток смысла совершенно особого рода: поэтического смысла, идущего в ту реальность, которой пока еще нет. Звучащее слово – вещее слово. Таким его сохраняет поэзия.
Ольга Седакова
Поэзия в определенном отношении сложней, чем другие искусства: она строит свои вещи не из таких цельных, простых, неразложимых единиц, как цвет и звук, но из сложных единиц – слов: а чаще даже не из слов, а из еще более сложных единиц – словосочетаний и фраз.
Синтаксис – это тоже большая область работы поэзии, и в ней тоже происходит «борьба с языком». Но при этом источник поэзии прост, как этот самый звук, и говорит она, в конце концов, о простом. Мы не раз слышали: истинное слово рождается из молчания. Мне хочется добавить, что это молчание имеет форму звука: это не пустое молчание, а некий допороговый звук.
Официальная советская эстетика, как известно, боролась с «формализмом», и всяческое внимание к звуку, к самостоятельной ценности звука в поэзии решительно осуждалось. У позднего Заболоцкого, который после своего возвращения из лагеря пытался быть лояльным поэтом, мы найдем выражение этой официальной «реалистической» линии, осуждающей «заумное» звуковое письмо.
Любопытно, забавно и тонко:
Стих, почти непохожий на стих.
Бормотанье сверчка и ребенка
В совершенстве писатель постиг.
Заболоцкий пытается отказаться здесь не только от Хлебникова или Мандельштама, но от самого себя: кто еще так, как он, любил бормотанье сверчка и ребенка? Можно привести первые приходящие на ум строки Заболоцкого:
Как маленький Гамлет, рыдает кузнечик…
Или:
А ты, соловей, пригвожденный к искусству,
В свою Клеопатру влюбленный Антоний…
И еще множество строк, населенных живыми существами, в чьих «высказываниях» он слышит язык поэзии.
И здесь мы подходим к главному тезису, который мне хотелось высказать, обсуждая звук языка и звук поэзии. Некоторые стихи (как те, что я привела из Заболоцкого, как многие стихи Хлебникова и Мандельштама:
И Шуберт на воде, и Моцарт в птичьем гаме,
И Гете, свищущий на вьющейся тропе…)
особенно ясно дают нам услышать природную, животную, можно сказать, а не только человеческую природу языка. Интересное и, как мне кажется, никем, кроме поэтов, не принятое всерьез обстоятельство: человеческий язык — не внутрикультурная вещь.
Наше говорение сближает нас со всеми тварями, которые что-то высказывают, издают звуки, по-своему артикулируют – недаром в этих стихах так просто уравниваются сверчок и ребенок. Язык – феномен на грани культуры и органики (или природы). То же можно сказать и об искусстве вообще.
Наша цивилизация слишком отрезала себя от всего несоциального, не сотворенного человеком, не «искусственного». «Культура» представляется нам в образе некоего здания, технического объекта, а не растения, дерева, корни которого глубже интеллектуальной поверхности. Герметичная, тотальная социальность нашей современности – своего рода новое варварство. Звук языка и звук поэзии размыкают эту герметичность: с ним в человеческий мир входит говорящее мироздание."
Вне форума
Вздорная статья. Меня всегда удивляли люди, желающие привить человеческой культуре лишнюю пару ног, сделав из неё очаровательного натурального урода.
Герметичная, тотальная социальность нашей современности – своего рода новое варварство. Звук языка и звук поэзии размыкают эту герметичность: с ним в человеческий мир входит говорящее мироздание."
А говорит это мироздание наверняка вот так:
Дыл бул щыл
Бобэоби пелись губы
Вээоми пелись взоры.
Пиээо пелись брови и т.д.
Ничего не напоминает? Вечером произнёс 8 раз подряд слово «абыр-валг», «абыр»: профессор расшифровал слово «абыр-валг», оно означает «Главрыба»… М. Булгаков "Собачье сердце"
«Заумь» пробуждает нас к переживанию драгоценности речевого звука самого по себе, как в знаменитом стихе А. Крученыха (в котором, по мнению автора, больше русского, чем во всем Пушкине)
О, как. Пушкина, значит, в утиль - будем восхищаться "заумью". Ничего не имею против поэзии Крученыха, тем более, что она весьма яркая. Но признать его превосходство над Пушкиным это уж чересчур.
Скорее всего, я не такой умный, как эти господа. И не дай Бог мне такого ума, чтоб докатиться до любования "Дыл бул щыл-ом".
А драгоценностью звука поэты дорожили во все века (звукопись, звукоподражание, ассонанс и аллитерация), и "заумь" тут не при чём.
Жизнь коротка - искусство вечно
Вне форума
Вздорная статья. Меня всегда удивляли люди, желающие привить человеческой культуре лишнюю пару ног, сделав из неё очаровательного натурального урода.
Specifically for Повелитель Павлинов, той же Ольги Судаковой:
"Посредственность как социальная опасность".
Ничего личного.
Не обиды для.
А лишь расширения горизонта ради.
Критик бранит писателя: это называют критикой. Писатель бранит критика: это называют бранью.
Вне форума
Конкурс закончился, а топоры летают...
Вне форума
Повелитель ПавлиновВздорная статья. Меня всегда удивляли люди, желающие привить человеческой культуре лишнюю пару ног, сделав из неё очаровательного натурального урода.
Specifically for Повелитель Павлинов, той же Ольги Судаковой:
"Посредственность как социальная опасность".
Ничего личного.
Не обиды для.
А лишь расширения горизонта ради.
Спасибо, дорогой инкогнито, за то, что радеете о расширении моих горизонтов. Благодаря этой статье я прозрел и презрел свою доселе никчёмную жизнь. Чего и вам желаю, если вы ещё не.
Жизнь коротка - искусство вечно
Вне форума
А мне очень понравилась точка зрения Седаковой, хоть, она, оказывается не та, что была в первом составе "Виагры", что конечно грустно. Как-то читал, что йоги придают огромное значение звукам. Много раз повторяя какое-то сочетание звуков - так называемую мантру, можно что-то изменить в материальном мире. Мне кажется, что многие предметы имеют свой звук.
Вне форума
Как-то читал, что йоги придают огромное значение звукам.
Хочется ответить словами профессора Преображенского: "...Очень возможно, что Айседора Дункан так и делает. Может быть, она в кабинете обедает, а кроликов режет в ванной. Может быть. Но я не Айседора Дункан!.."
Жизнь коротка - искусство вечно
Вне форума
В общем-то, много воды с тех пор утекло, я уже по-другому смотрю на предмет и понимаю, что как точка зрения оно вполне имеет право на существование. Можно познать Вселенную через букву "Ы", к примеру, если ыыыы-чать с утра до вечера, как помянутые йоги, но, исходя из этого, утверждать, что "Ы" это сердце Вселенной, по крайней мере, спорно.
Жизнь коротка - искусство вечно
Вне форума
Страницы: 1